В целом мы пришли к поразительному выводу, который противоречит как привычному смыслу употребления терминов, так и позиции методологов науки. Если изложить этот вывод нарочито парадоксально, то он выглядит так: научное открытие само по себе ничего не открывает, а является исключительно обосновательной процедурой, в то время как обоснование само по себе ничего не обосновывает, а ведет к созданию пусть вспомогательных, но новых гипотез.
Методологи обычно считают, что научное открытие — интуитивный, почти одномоментный акт, который не поддается логическому анализу. Правда, как только Они признают, что новые идеи не падают ни с того, ни с сего с неба, а так или иначе зиждятся на каких-то основаниях, различие между открытием и обоснованием (или, в терминах Г. Райхенбаха, контекстом открытия и контекстом оправдания) начинает ускользать. В пределе даже возможно, как это делает Е. П. Никитин, просто их отождествлять и трактовать обоснование как открытие. Однако при таком отождествлении открытие становится «меньше всего похоже на эффектный мгновенный акт.» Итак, согласно мнению методологов, либо научное открытие мгновенно и не имеет никакой рационально реконструируемой логики, либо так вплетено в ткань научного исследования, что по существу не имеет собственной специфики и не может быть из него вычленено. Мне кажется, что полученный нами вывод объединяет обе точки зрения. Действительно, в полном согласии с последователями Райхенбаха, процессы открытия и обоснования в нем четко ограничиваются друг от друга, по при этом в полном согласии с Никитиным признается, что обоснование и есть открытие. И все же оригинальность вывода требует подойти к нему еще и с другой стороны.
Дело в том, что научная деятельность вообще парадоксальна. Какую цель преследует ученый, занимаясь своими исследованиями? С. Р. Микулинский и М. Г. Ярошевский пишут: «Смысл деятельности ученого, сердцевина всех его притязаний — построение нового знания». Однако желание ученого породить нечто новое, равно как желание художника создать шедевр, не может быть целью деятельности, поскольку не определяет никаких конкретных действий. Нельзя же всерьез считать сознательной целью стремление найти то, не знаю что! Это хорошо понимали уже в античности. Древние говорили: если мы знаем, что ищем, то это не новое знание, а если не знаем, то что же мы ищем?
И через пару тысячелетий сходные парадоксы мучают мудрецов. Так, к явному противоречию относительно истоков познания приходит Гегель. В свойственной себе несколько стилистически запутанной манере он пишет: «Познание начинается вообще с чего-то такого, что неизвестно, ибо с тем, что известно, нечего знакомиться. Но верно и обратное: познание начинается с известного;это тавтологическое предположение: то, с чего оно начинает, то, следовательно, что оно действительно познает, есть именно благодаря этому нечто известное».
Эти парадоксы могут быть разрешены. Достаточно, например, признать, что научная деятельность направлена на ликвидацию противоречий в наличном знании. Тогда осознание противоречия есть исток научного познания, есть как раз та головоломка, которую решает ученый. Но, следовательно, новое знание получается по ходу решения возникающих головоломок как побочный продукт. Эту точку зрения развивает, например, Б. С. Грязнов. Он трактует любое научное* открытие как поризм. (В античной науке, напоминает Грязнов, поризмом называли утверждение, которое получалось в процессе доказательства теоремы или peшения задачи как непредвиденное следствие, как промежуточный результат). Для демонстрации своей позиции Грязнов рассматривает создание Коперником гелиоцентрической системы.
Во времена Коперника, замечает Грязнов, птолемеевская система давала серьезную погрешность в определении дня весеннего равноденствия. Это весьма беспокоило деятелей церкви, ведь от этого дня исчислялась дата пасхального воскресенья. Коперник решил устранить погрешность. Для решения этой задачи он должен был избрать какую-нибудь неподвижную систему отсчета. Ни экватор, ни эклиптика (линия видимого годового движения Солнца по небесной сфере) для этого заведомо не годилась, так как именно их точки пересечения, т. е. точки весеннего и осеннего равноденствия, оказались блуждающими. Поскольку Копернику было известно, что за всю историю астрономических наблюдений никаких изменений во взаимном расположении звезд не было обнаружено, он решил взять за точку отсчета систему неподвижных звезд. «Хотя этот шаг и был естественным, — пишет Грязнов, — но он был и решающим».
Остановив небосвод, Коперник должен был объяснить видимое вращение небесной сферы. Поэтому ему пришлось, пусть сначала только гипотетически, заставить вращаться Землю вокруг своей оси. Но этого мало. Для объяснения смещения точки весеннего равноденствия в этой новой, но еще почти птолемеевской, системе с вращающейся Землей надо было к тому же допустить движение экватора (а значит, Земли!) относительно неподвижных звезд. Вот теперь час пробил. Новая система мира была создана. Но она была создана, подчеркивает Грязнов, как естественное промежуточное следствие решения задачи, сформулированной в рамках старой теории: «Коперник не занимался решением проблемы об устройстве Вселенной». Не мог же он в самом деле поставить перед собой задачу разработать нбвуТб астрономическую концепцию. Ведь такая цель никоим образом не определяет ни путь ее достижения, ни итоговый результат. Такая цель могла быть сформулирована только тогда, когда сама концепция уже была создана.
